Неточные совпадения
— Нимало. После этого
человек человеку на сем свете может делать одно только зло и, напротив, не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например,
помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?
Вот еще какие земли есть! Каких-то, каких-то чудес на свете нет! А мы тут сидим, ничего не знаем. Еще хорошо, что добрые
люди есть; нет-нет да и услышишь, что на белом свету делается; а то бы так дураками и
померли.
Он почти неделю не посещал Дронова и не знал, что Юрин
помер, он встретил процессию на улице. Зимою похороны особенно грустны, а тут еще вспомнились похороны Варвары: день такой же враждебно холодный, шипел ветер, сеялся мелкий, колючий снег, точно так же навстречу катафалку и обгоняя его, но как бы не замечая, поспешно шагали равнодушные
люди, явилась та же унылая мысль...
— Ныне скудоумные и маломысленные, соблазняемые смертным грехом зависти, утверждают, что богатые суть враги
людей, забывая умышленно, что не в сокровищах земных спасение душ наших и что все смертию
помрем, яко же и сей верный раб Христов…
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда
помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Больного нет, — сказал доктор, не поднимая головы и как-то неумело скрипя по бумаге пером. — Вот, пишу для полиции бумажку о том, что
человек законно и воистину
помер.
— Кстати, тут отец
помер, мать была
человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати лет, через четыре года — овдовел, потом — снова женился и овдовел через семь лет.
— Замечательный
человек. Живет — не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет жил — морщился, больше не стерпел —
помер». Томилин — много стерпит.
Зимою Самгин выиграл в судебной палате процесс против родственников купца Коптева — «менялы» и ростовщика;
человек этот
помер, отказав Марине по духовному завещанию тридцать пять тысяч рублей, а дом и остальное имущество — кухарке своей и ее параличному сыну.
Жил в этом же городе и другой купец, да и
помер;
человек был молодой и легкомысленный, прогорел и всего капиталу решился.
Однако сделалось по-моему: на том же дворе, но в другом флигеле, жил очень бедный столяр,
человек уже пожилой и пивший; но у жены его, очень еще не старой и очень здоровой бабы, только что
помер грудной ребеночек и, главное, единственный, родившийся после восьми лет бесплодного брака, тоже девочка и, по странному счастью, тоже Ариночка.
У этого старого упрямца, недурного очень
человека и добродушнейшего хлебосола, были когда-то две жены, обе
померли.
— Да нужно ли? — воскликнул, — да надо ли? Ведь никто осужден не был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни
помер. А за кровь пролиянную я мучениями был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За кровь пролитую я всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей не поразить. Будет ли справедливо их погубить с собою? Не ошибаемся ли мы? Где тут правда? Да и познают ли правду эту
люди, оценят ли, почтут ли ее?
— Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он
помер, и старший сын теперь всем орудует.
Человек — из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.
Лет восемь тому назад он на каждом шагу говорил: «Мое вам почитание, покорнейше благодарствую», и тогдашние его покровители всякий раз
помирали со смеху и заставляли его повторять «мое почитание»; потом он стал употреблять довольно сложное выражение: «Нет, уж это вы того, кескесэ, — это вышло выходит», и с тем же блистательным успехом; года два спустя придумал новую прибаутку: «Не ву горяче па,
человек Божий, обшит бараньей кожей» и т. д.
— Убивать ее не надо, точно; смерть и так свое возьмет. Вот хоть бы Мартын-плотник: жил Мартын-плотник, и не долго жил и
помер; жена его теперь убивается о муже, о детках малых… Против смерти ни
человеку, ни твари не слукавить. Смерть и не бежит, да и от нее не убежишь; да помогать ей не должно… А я соловушек не убиваю, — сохрани Господи! Я их не на муку ловлю, не на погибель их живота, а для удовольствия человеческого, на утешение и веселье.
— Все давно
помирай, — закончил он свой рассказ и задумался. Он помолчал немного и продолжал снова: — У меня раньше тоже жена была, сын и девчонка. Оспа все
люди кончай. Теперь моя один остался…
«Очень, — отвечал я, — все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться два часа говорить с этим
человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» — «И в самом деле так, — сказал,
помирая со смеху, Белинский, — ну, брат, зарезал!
В ту пору у нас, случилось, столяр Потапка
помер, так его под именем болярина Савельцева схоронили, а моего-то сокола, чтоб солдатства миновать, дворовым
человеком Потапом Семеновым окрестили.
— Матушка прошлой весной
померла, а отец еще до нее
помер. Матушкину деревню за долги продали, а после отца только ружье осталось. Ни кола у меня, ни двора. Вот и надумал я: пойду к родным, да и на
людей посмотреть захотелось. И матушка, умирая, говорила: «Ступай, Федос, в Малиновец, к брату Василию Порфирьичу — он тебя не оставит».
— Вот
помрет старик, тогда Емельян и примет закон, — говорила попадья с уверенностью опытного в таких делах
человека. — Что делать, нашей сестре приходится вот как терпеть… И в законе терпеть и без закона.
— Да ведь и вы, доктора, тоже хороши, — азартно вступилась она. — Тоже по закону морите живых
людей… Прежде
человек сам умирал, а нынче еще заплати доктору за удовольствие
помереть.
Пошли, боже, нужду, болезни, слепоту, немоту и срам от
людей, но только приведи
помереть дома.
А так как ты совсем необразованный
человек, то и стал бы деньги копить и сел бы, как отец, в этом доме с своими скопцами; пожалуй бы, и сам в их веру под конец перешел, и уж так бы „ты свои деньги полюбил, что и не два миллиона, а, пожалуй бы, и десять скопил, да на мешках своих с голоду бы и
помер, потому у тебя во всем страсть, всё ты до страсти доводишь“.
Но верьте, верьте, простодушные
люди, что и в этой благонравной строфе, в этом академическом благословении миру во французских стихах засело столько затаенной желчи, столько непримиримой, самоусладившейся в рифмах злобы, что даже сам поэт, может быть, попал впросак и принял эту злобу за слезы умиления, с тем и
помер; мир его праху!
— Я даже иногда думаю опять к вам переселиться, — небрежно прибавил Ипполит. — Так вы, однако, не считаете их способными принять
человека с тем, чтоб он непременно и как можно скорее
помер?
— Это точно-с. Все мы люди-человеки, Марья Родивоновна, и все мы
помрем… Сказывают, старушка на сундучке так и сгорела? Ах, неправильно это вышло…
— Ох,
помирать скоро, Андрошка… О душе надо подумать. Прежние-то
люди больше нас о душе думали: и греха было больше, и спасения было больше, а мы ни богу свеча ни черту кочерга. Вот хоть тебя взять: напал на деньги и съежился весь. Из пушки тебя не прошибешь, а ведь подохнешь — с собой ничего не возьмешь. И все мы такие, Андрошка… Хороши, пока голодны, а как насосались — и конец.
Искреннее всех горевал о Карачунском старый Родион Потапыч, чувствовавший себя виноватым. Очень уж засосала Рублиха… Когда стихал дневной шум, стариковские мысли получали болезненную яркость, и он даже начинал креститься от этого наваждения. Ох, много и хороших и худых
людей он пережил, так что впору и самому
помирать.
— Не было бы, родимый мой… Все равно, как пустой дам: стоит и сам валится. Пока живут — держится, а запустел — и конец. Ежели здорового
человека, напримерно, положить в лазарет, так он беспременно
помрет… Так и это дело.
— А как же: грешный я
человек, может, хуже всех, а тут святость. Как бы он глянул на меня, так бы я и
померла… Был такой-то случай с Пафнутием болящим. Вот так же встретила его одна женщина и по своему женскому малодушию заговорила с ним, а он только поглядел на нее — она языка и решилась.
— Ой, лышечко!.. — заголосила Ганна, набрасываясь на старика. — Вот ледачи
люди… выворотни проклятущи… Та я жь не отдам Федорку:
помру, а не отдам!
— Вот видите ли что! — начала m-me Пиколова. — Мы с братцем после маменьки, когда она
померла, наследства не приняли; долги у нее очень большие были, понимаете… но брат после того вышел в отставку; ну, и что же молодому
человеку делать в деревне — скучно!.. Он и стал этим маменькиным имением управлять.
— Нет, я на этот счет с оглядкой живу. Ласкать ласкаю, а баловать — боже храни! Не видевши-то денег, она все лишний раз к отцу с матерью забежит, а дай ей деньги в руки — только ты ее и видел. Э, эх! все мы, сударь,
люди, все человеки! все денежку любим! Вот
помирать стану — всем распределю, ничего с собой не унесу. Да ты что об семье-то заговорил? или сам обзавестись хочешь?
— Виноват, видишь ли, тот, кто первый сказал — это мое!
Человек этот
помер несколько тысяч лет тому назад, и на него сердиться не стоит! — шутя говорил хохол, но глаза его смотрели беспокойно.
— Это — не моя песня, ее тысячи
людей поют, не понимая целебного урока для народа в своей несчастной жизни. Сколько замученных работой калек молча
помирают с голоду… — Он закашлялся, сгибаясь, вздрагивая.
«Хорошему
человеку жить трудно, умереть — легко… Как-то я
помирать буду?..»
— Как хочешь, Паша! Знаю — грешно убить
человека, — а не считаю никого виноватым. Жалко Исая, такой он гвоздик маленький, поглядела я на него, вспомнила, как он грозился повесить тебя, — и ни злобы к нему, ни радости, что
помер он. Просто жалко стало. А теперь — даже и не жалко…
Большов (входит и садится на кресло; несколько времени смотрит по углам и зевает). Вот она, жизнь-то; истинно сказано: суета сует и всяческая суета. Черт знает, и сам не разберешь, чего хочется. Вот бы и закусил что-нибудь, да обед испортишь; а и так-то сидеть одурь возьмет. Али чайком бы, что ль, побаловать. (Молчание.) Вот так-то и всё: жил, жил
человек, да вдруг и
помер — так все прахом и пойдет. Ох, Господи, Господи! (Зевает и смотрит по углам.)
— И чего это мы, братцы, взаправду живем здесь? — прерывает молчание четвертый, скромно сидящий у кухонного окошка, говоря несколько нараспев от какого-то расслабленного, но втайне самодовольного чувства и подпирая ладонью щеку. — Что мы здесь? Жили — не
люди,
померли — не покойники. Э-эх!
— Этта жила такая есть, — заметил Черевин, — коли ее, эту самую жилу, с первого раза не перерезать, то все будет биться
человек, и сколько бы крови ни вытекло, не
помрет.
— Ничего, купец! Никто ведь не знает, где ему заказано
помереть. Иной
человек поест грибов, да хвать — и
помер! Тыщи
людей грибы едят на здоровье, а один — на смерть! А — что грибы?
Скосив на нее черные глаза, Кострома рассказывает про охотника Калинина, седенького старичка с хитрыми глазами,
человека дурной славы, знакомого всей слободе. Он недавно
помер, но его не зарыли в песке кладбища, а поставили гроб поверх земли, в стороне от других могил. Гроб — черный, на высоких ножках, крышка его расписана белой краской, — изображены крест, копье, трость и две кости.
Теперь подумайте сами: если можно брать меч, чтобы убивать
людей в субботу, то отчего не взять в руки станок, чтобы вам не
помирать с голоду в чужой стороне?» А! Я же вам говорю: это очень умный
человек, этот Мозес.
—
Люди, так скажу, — сидячей породы; лет по пятидесяти думают — сидя — как бы это хорошенько пожить на земле? А на пятьдесят первом — ножки протянут и
помирают младенчиками, только одно отличие, что бородёнки седенькие.
Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли, заболела насмерть турецкой болезнью, называется — Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и
помирает человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий сказал — вот она, женская жадность, к чему ведёт».
— «А он дважды сказал — нет, нет, и —
помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный
человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше про меня пошло…
На бегу
люди догадывались о причине набата: одни говорили, что ограблена церковь, кто-то крикнул, что отец Виталий
помер в одночасье, а старик Чапаков, отставной унтер, рассказывал, что Наполеонов внук снова собрал дванадесять язык, перешёл границы и Петербург окружает. Было страшно слушать эти крики
людей, невидимых в густом месиве снега, и все слова звучали правдоподобно.
— Его. Лежит мёртвый
человек, а лицо эдакое довольное, будто говорит мне: я, брат,
помер и очень это приятно! Ей-богу, как будто бы умнейшее дело сделал!
Любят у нас
человека хоронить: чуть
помрёт кто позначительней — весь город на улицы высыплется, словно праздник наступил или зрелище даётся, все идут за гробом даже как бы с удовольствием некоторым. Положим, — ежели жить скушно, и похоронам рад».